Максим

Скворцов

Рассказы

90-х

гг.

Купить другую, но содержащую эти рассказы, бумажную книгу:

 

ГОРЕАЛЛИЯ

 

                Сергею Мэо

 

 

В лесу на ветвях лежал лоскутьями снег.

– Михайло, слышь? Слезай с дерева-то! Я тебе сказку...

– Чего?

– Слезай с дерева-то, старая дребедень! Я к тебе обращаюсь!

В ту же секунду автора последней реплики кто-то легонько тюкнул по голове. Это проворный Михайло, будто бы белка, перескочил с ветки на ветку, с дерева на дерево и, став таковым, внезапно вырос у крикуна за спиной.

– Видал, как я? Ловко? Так-то, бля!

– Михайло, не шуми. На – сапоги! Примерь-ка!

Михайло присел на пенёк, сунул окоченевшие ступни в жерла. Закурил.

– Дед Андрюша... – вдруг прервал он молчание.

– Да, Михайло.

– А правду говорят, что ты Сенькину жену летать научил?

– Ясен перст. – хитро прищурился дед Андрюша.

– Как же это?

– Да как летать учат!  Чай не пацаненок уже. Знаешь, поди, что у мамки под юбкой. Неужто к своим-то годам не одну девку летать не выучил?

Они замолчали. Михайло даже уснул и увидел во сне непочатую коробку конфет "Вечерний  звон". Когда он проснулся, дед Андрюша улыбнулся ему, словно родная мать и сказал: «Что, хорошо год начинается?»

– О чём ты, дед Андрюша? – не понял Михайло.

– Да я... о конфетах всё. – опять улыбнулся дед Андрюша.

– Да. – прошептал Михайло.

   

Потом он плакал. Потом дед Андрюша плакал. Потом над ними ангел во тьме пролетел. Потом волшебный фонарик зажёгся. Михайло зачерпнул руками немного снега и уткнулся носом в ладони.

 

– Дед Андрюша...

– Что?

– Сколько же в мире слов! И не сосчитаешь!

– Брось! Дурное. Я тебе сейчас расскажу кое-что.

– Что ты можешь мне рассказать, дед Андрюша?

Вместо ответа дед вдруг воскликнул: «Смотри!», и когда Михайло резко повернулся в сторону пустоты, тихо сказал:

– Так-то вот. Слушай лучше... Сегодня уже шестнадцатое января. Ещё три-четыре месяца, и наши вернутся из Африки.

– Ну и что? – опять не понял Михайло.

– Ничего. Выводы делай. Полезай-ка лучше на дерево, Михайло, а то я устал.

И Михайло полез. Он был покладистый мужик. Вспоминается его детство: горки, снег, не-свои сани, и странная прерывистая линия детского рта, выдающая причастность к какой-то тайне.

Мать, как впоследствии дед Андрюша, грозила ему в окно, барабанила ласково одеревеневшими длинными пальцами по стеклу, плакала, прижималась носом к тому же стеклу, отчего делалась похожа на сердитую свиноматку. В такие минуты юный Михайло неизменно с ужасом обнаруживал в себе запретное желание пристрелить навязчивую зверюгу или... Да, дед Андрюша правду сказал. Он не пацанёнок уже. И никогда им не был. И мать его не свою смерть приняла...

 

– Михайло.

– Ась?

– Не молчи. Глупо выглядишь.

– Дед Андрюша, что небо от земли отличает?

Тот не отвечал. Снежок лепил. Не кидался. Слепит один – положит. Слепит другой – рядом.

– Михайло.

– Ась?

– Брось!

– Что?

– Слезай, говорю.

– Что-то не пойму я тебя. То слезай, то назад полезай. Чего ты хочешь? Или даже при чём здесь ты, собственно, позвольте спросить.

– Да при том, – дед Андрюша прищурился на манер пьяного Славы Гаврилова, – что дерево, на котором ты столь неестественно ёрзаешь, корни свои у меня в печёнке пустило. Вот  что. Не ожидал такого ответа? Не бойсь, я специАльно.

Михайло, оставаясь на ветвях, закурил и опять ничего не ответил.

– Знаешь, зачем мы здесь? – не унимался дед Андрюша, – Мы разрушаем естественные системы.

– Нахאя? – не выдержал Михайло.

– Предназначение, брат. Дай-ка сюда сапоги!

Вместо церемонии возвращения сапог Михайло вспорхнул ещё выше.

– Смотри, дурачина, – засмеялся дед Андрюша, – верхушка – не основание. Переломится в три секунды!..

И снова Михайло вспомнилась мама. Русая коса, босые ступни маленьких ног с неестественно оттопыренными большими пальцами, почти белые ногти и пушистый холмик, наличие коего так однозначно указывало на её генетическую близость к животным.

Вспомнилось, как тряс её за хилые плечи и умолял, срываясь на крик: «Мама!  Мама! Ну ради бога! Мама!  Мама! Родная моя! Ну мама!» Но она только шипела, как дикая кошка: «Не скажу! Ничего тебе не скажу!»

А утром как будто переменилась. Поцеловала пробуждающегося Михайло в ещё детское ушко и прошептала: «В Африке... В Африке всё узнаешь...» И исчезла в три секунды. Улетела. Накануне дед Андрюша её научил.

– Михайло, слышь? Слезай с дерева-то! Я тебе сказку... – оборвал молчание дед.

– ..............

– Слезай с дерева-то, старая дребедень! Я к тебе обращаюсь!

– Дед Андрюша! – откликнулся наконец Михайло, но спускаться не стал.

– Чего тебе? – не выдержал дед Андрюша, и в этом была ошибка.

– Слезай с дерева-то! – перевёл стрелки ловкий Михайло и продолжал, – Я к тебе обращаюсь, старая дребедень!..

 

И они подрались. А после им обоим стало как будто смешно, но это было не то. На самом деле, они просто разбились о камни...

На самом деле,  весь их разговор, лес, сапоги – это сплошная многоуровневая аллегория. На самом деле, речь всё время шла совсем о другом. Ведь и Андрюша, и дед Михайло, на самом-то деле, были совсем не то, что вы думаете. Честно говоря, они были... птицы. Знаете какие?..*

 

 

* Реликтовые дикие попугаи, ещё неутратившие способность самостоятельно мыслить...

 

Январь 1996

 

                                                

 

ПРОМЕТЕЙ ПРИКОВАННЫЙ

 

 

Мне привиделось: в маленькой пепельнице танцевала для меня моя девочка. Я вспомнил её девочкины слова: «Ты что?! Я для тебя танцую, а ты не смотришь!..»

Но это было в другой раз.В другой жизни. В то утро мы ещё, помнится, слушали её песенки. Это вроде как было последнее утро, перед тем как ей предстояло сделать новую глупость.

А на днях мне одна забавная и,в сущности, уважаемая мною дама между делом заметила: «Ты, Максим,– человек явно неординарный. Ты за языком-то своим следи, учись выражать свои мысли. Тем более на научных встречах. А то ведь ты как говоришь – уважаемые коллеги, только что мимо нас пролетела стрекоза.Впрочем, вполне вероятно, что не столько пролетела, сколько проползла. А может быть это была и муха.А если быть точным, то Муха-Цокотуха.... Однако, вернёмся к нашей теме – так нельзя, Максим!»  

Но, по-моему, так можно и даже нужно!Правда,девочка моя?Опять я,видишь, отвлёкся... И вроде бы смотрел на твой танец во все глаза, и мечтал о тебе,и хотел тебя, да опять случайно вольная мысль моя унесла меня в страну Цокотух...

Не надо ничего из себя выделывать, правда ведь?! О, да! Ещё как!..

Творческие дамы,они не могут любить как все люди. У них, видите ли, стишки или музычка, танцы, опять же. И я знаю, нельзя этим вас попрекать. Пепельница, пепельница. Стоеросовая дубина. Ах, о чём это я?..

Ах да, Цокотуха...

Я знаю. Я просто, видимо, нездорова. Мне верить нельзя. И развлекать я вас разучилась. И развлекаться...

А вот, например, море бессмертно...

А девочка моя всё танцует, и голова моя постепенно превращается в пепельницу. В цапельку. В капельницу. В канарейку. В каналью. В станицу. В плащаницу. В тёртую морковку с сахаром. В задницу...

И вот из макушки-ануса вылетает с рёвом свирепая Цокотуха и клюёт менявпечень.Спрашивает, рыча: «Где? Где огонь?» Взглядом обречённо указываю себе на залупу – там... там успокоение всякой обрящет...

 

  Август 1996

 

 

 

ЭКСГУМАЦИЯ

 

 

Сегодня я  понял,  что  уже десять лет мёртв.  Таким ясным и круглым представился мне полумесяц последн..й жизни моей, что, нёбо разодрав, проникнул хронический шарик, обосновавшись в розовой губке.

Снова упал на песок. Муравьи пробрались мне под веки и грызли глазные яблочки, пытаясь прорвать цепочку событий, устремляясь... Щекотали их усики реснички, и смеялся я...

Всё, что скажет любой,  я чувствую раньше,  а стало быть,  некто иной я – неоригинальный  автор композиционных преобразований. Мыслим – следовательно умираем.

Лежбище матерей на льдинах, уплывающих ясным полярным летом... Господи, где же кончится это?!

Я видел смерть родных и любимых.  Я наблюдал,  как они погибали в воде, и не ошибся: река с тех пор унесла ещё дальше.

Мы летим в этом океане так долго. В проплывающем рядом доме подводные ветры хлопают ставнями.

 

Очнулся в песке...

Прокажённая женщина содранными ладонями гладит меня по затылку, опасаясь перевернуть на спину. Мне хотелось этого давно. Я ждал этого! Муравьи из моих волос переползли к ней на руки. Если бы она осмелилась, я бы стал... Как оказалось. Как оказалось бы.  Как бы мне показалось тогда, когда так давно хотелось увидеть тебя прокажённой... Лес сжимает своё кольцо.

Мы сгорим здесь сейчас же, потому что чума в этот город хлынет только на будущий год. А мы невинны с тобой и мертвы, а вокруг такая, брат, тишина...

Ты, моя девочка, ты ведь умрёшь со мной?..

    

Люди уходят в леса, взявшись за руки.

 

На тебе солнышко! Ступай и правь миром! Так было.

Возьми жену и детей своих, идите и примите смерть! Это начинается с нами.

Я жить, чтобы страдать, кто любит – мертв, мыслю – значит умираю.

Ах, и смерти мне мало!

Каждый день мы наблюдаем кинофильмы в саду. Конечно, это начнется!

ЛЮДИ, ВЫ ДОЛЖНЫ СТАТЬ СВОБОДНЫМИ!

ВОЙДИТЕ В ГОРЯЩИЙ ЛЕС!

Наблюдая ступени превращения тела в пылающий факел, улыбаясь вытекшими глазами, люди с искрящимися ресницами и сгорающими сердцами, обнимите друг друга, кричите от счастья и боли!..

И когда сердца влюблённых сольются в единую свечку, оттолкните друг друга, ибо теперь вы МЕРТВЫ и СВОБОДНЫ!..

Слушайте птиц над вами и выдыхайте тела свои,  словно воздух, словно табак,  радуясь мысли,  что это уходят в небо ваши, ставшие дымом, сердца, лёгкие, печень.

Когда стрела  пронзила мне горло, когда раскалённый кол пробивал мои внутренности,  когда вода заполняла бронхи – я видел тебя, СВОБОДА!..

 

Мы убьём себя!  Мы должны убить матерей и детей своих!  Наши женщины сгорят на кострах вместе с нами!

Любимая, дай  руку мне, и я приведу тебя к смерти! Я видел жёлтый цветок, он закружил меня в танце, и мы умирали от света...

Но... тебе страшно, маленькая?..

Я возьму тебя на руки и унесу тебя в сад, где ты увидишь свой кинофильм. Я шепну тебе что-то на ушко, и ты улыбнёшься...

Прости меня.

Это всё мне.

Пусть мне.

Я сберегу тебя от жёлтых осенних листьев. Что бы не случилось, ты моя девочка.

Ты умрёшь со мной...

 

На ракетах  они улетели к звездам,  по обычаю что-то оставив дома. По преданию, они должны вернуться, чтобы забрать остальных... ответственных за этот замечательный праздник.

 

На поиски смерти вышел. И такое бывало. С ним? Как-то сразу очень многое показалось. Все другие дороги привели меня...

Звон стекла слышал...  и шёл на слух. Смерть пил... и добавлял по вкусу. Любил темноту... и шёл наощупь. Мы поздно узнали об этом.

...Боже мой, и зачем же мы овладели этим чёртовым языком? По ком бы ни звонил колокол – это звон стекла. Кто бы не любил – тот умрёт...

 

Рядом проходили мёртвые царевны, каждая из которых что-то надкусила однажды. Это один из способов – однажды. Однако, коченеющие тела я, конечно, согрею, если увижу рядом. Наполни мне это. Знаешь, ты мне наполнила одного человека... или не только ты? И бог не знает... Э-э, брат Господи...

Всех вас одной меньше.  Ещё немного,  и я уже так не смогу.  Говорите, я вас не слышу. Листья и листы имеют несколько признаков. Что-то, конечно, уже бывало. Со мной?..

Я вижу эту улицу. Стоило ли начинать? А сюжет прост: он жил и умирал, по пути любил. Он был любитель... вообще-то.

Часто входил в мой дом. Он не был мной, но и ему было можно с моей...

Начинались новые дни. Дорога показалась мне знакомой, и я понял, что скоро буду удовлетворён.

Путешественники вытянулись в цепочку превращений.  Наши оракулы шли впереди и болтали без умолку.

В какой-то степени мы шли собирать цветы...

Знал ли каждый из вас, что это случится сегодня?!

Из разу в раз из ряда вон выходили. По одному, по одной, по одной меньше, да лучше.

Влияния, конечно, сказывались. Так, например, когда камни летели над нами, мы несколько раз споткнулись о птиц,  и их кровь полноводной рекой затопила меня. Весь последующий день я шел утонувшим.

На заре солнце подпалило мою одежду. Я сгорел, но промолчал. Когда это повторилось снова, я поймал её взгляд и понял, что ни о чём не жалею. До сих пор это так, что...

Я летел среди красных и жёлтых цветов; поверхность моего тела повторяла изгибы ландшафта, вдоль которого мчался полёт.

 

Когда оракулы призвали к посадке, хотелось не подчиняться. Они нашли меня, нащупали в темноте, чтобы не отпускать никогда. Даже это не началось.

Ломалась поверхность, трескались губы, снег засыпал трупы, а трава прорастала сквозь снег. Сквозь смех плакала женщина; сквозь смерть мою ты увидишь свет... если… если для тебя всё так просто...

 

Вчера весь день мне навстречу  попадались люди, которых я  очень хорошо знаю. Мелькнула мысль: «Неужели уже сейчас по ту сторону?»

Все мы движемся в этой гнилой воде, и хоть бы один утонул!

По всей видимости, я умру в лужице ежемесячной женской крови...

 

Ворон проходил мимо, кивнул мне, двигаясь дальше. Когда я взлетел, охотник прицелился. Я рассмеялся. Горная река ворвалась в небо! Через мгновение пуля, вырвавшаяся из моего тела, раздробила ствол охотничьего ружья.

Упаси вас бог, попасть в птицу, которую чувствует кто-то ещё!..

 

                                                                                             Сентябрь 1992

 

 

 

В ГОСТЯХ

 

Он подошёл ко мне на улице, и я сказал ему, что я в себе не уверен.

Тогда он сказал мне,что хочет с меня взять пример.А я тогда,что у меня нет сигарет.А он тогда меня пригласил в кино.

Потом мы поехали к нему в гости,а в такси он гладил меня по руке.Я не отнял её,потому что меня давно уже никто ни по чему не гладил, а ласки матери мне противны.

Мы у него в гостях пили кофе с сигаретами, как я люблю, и, как оказалось, так же и он.

Он меня поцеловал – я не противился. Меня давно уже никто не целовал.

Он с меня картинку нарисовать предложил, и я позволил ему.

Я долго позировал, и от этого продолжительного неприкрытого безделья у меня довольно быстро наступила эрекция.

Вскоре я почувствовал себя своей собственной женщиной и стал отзываться на её имя.

У меня выросли длинные светлые волосы; я стал стройнее и ниже ростом. Ещё набухли соски.

Тогда я сбрил себе волосы на лобке и, вложив куда следует свечку, зажёг ее.

Мне на вульву закапал горячий парафин.А потом шоколад. Я так разнервничался, что нечаянно вытолкнул из себя свечу, опалив при этом волосы на ногах. (Мужское наследие.)

– Экая ты кура! Кулёма! – сказал мне мой новый сердечный друг и ласково дёрнул меня за яички.

 

Сентябрь 1996

ОГРАНИЧЕНИЕ

 

 

Споткнулся о дверной косяк. Перековырнулся, словно клоун-паяц. Рука отвалилась, упала на пол. Поднял – не прирастает. Всё.

Дальше двинулся по квартире. Босиком. Тапок ещё на входе не нашел. Весной снег растает.

Кого любить, кого жаловать, кого жалеть, кого разжаловать...

Всё растерять, вывалить на стол. Искать хлам. Любить душу. Свою физиологическую обусловленность. Что же мать моя роется в шкафу,  мне мешает? Господи, пальцы сигаретами провоняли – какую из женщин пальцами такими ласкать? У кого в поле зрения находиться?

А был бы бессмертен – конечно,  было бы по-другому. Как? Как мне быть? И онанизм этот мне надоел! И что эта поэзия-сучка всё время облизывает, обсасывает меня, как конфетку?!.

Собака с сосками отвисшими бегает по двору, кусает беременных женщин за сапоги.

Вдовствующая королева развратная хочет ребенка, и всё понимает, что не может иметь, но хочет, но хочет, хочет, хочет, будто кто её щекочет.

Пролетел свиристель, сделал мне на свирель белой голубиной росой...

Почта сломалась – почтальоны с голоду пухнут.

Что если бомба у меня взорвалась под кроватью,  а у тела нет сил даже на то,  чтобы на куски разлететься.

Катерина Измайлова плохо кончила. Я кончу хорошо. Нам за это венков принесут. А мы в гробу голые. Одежда истлела. Холодно. Мерзко. Темно. Воняет. Почесаться не можно. Во рту опрелость какая-то...

С течением времени гениталии исчезают бесследно – остаётся только лобковая кость...

У многих в гробу такой интеллигентный вид.  Успеть бы с ....... коротать ночи и вместе бояться. На обоях царапать стишки.  Плакать.  Течь у неё по щекам. Ободрять, ни во что не веруя самому. Спрятаться за щитом её веры, возникшей на пустом месте. До утра.

Может быть, купить в магазине картошки, чтобы сварить? Что бы сварить?

Я – сторож в доме, который многое ранее обусловил. Я ночной клоун по вызову. Придут бандиты – я стану их веселить по канонам работы.  Или стучатся утром кто надо – не могут открыть.  Я, известно, перекурил , сердце остановилось, к примеру. Нет рядом сильного Вовы Афанасьева, который грудную клетку бы мне посжимал. Я бы опять за своё и благодарно глядел. Ожил.

В принципе, что здесь такого? Кого ныне удивишь этим? А ты задумайся!

Он ей казался интересующим её человеком с высоким уровнем внутренней проблемы. Потом возьми, да и ляпни, что всё, де, игры на сексуальной почве. Через день одумался – сказал, что вообще всё хאйня, и правильно, как сначала. Она совсем запуталась, бедняжка, и как-то ненарочно его разлюбила.

 

Флюгер вращался,  магнитофонная лента порвалась, у всех малышей одновременно башня развалилась из кубиков, а и голова с плечиков заодно.

Надо прекращать текстуальную интервенцию. Не выходить за себя. Так ведь никогда и не получалось! На границе танки всегда разворачивались под Маяковского.

Взять женщину под пиздцы и вообще всё, что хочешь. В конце концов, после, перед сном, всегда можно извиниться.

Ненавижу! Слёзы мои непростительные.

Она всё всхлипывала: «Волчок! Волчок!», и мою руку к груди прижимала, бывшая глупенькая моя. И все здесь, в этой комнате, всё понимают, а на самом деле и рядом-то никогда их здесь не стояло!

Господи, за что наказание мне такое! Хотя, блאдь, у тебя всегда всё рукав не пришей!

Нет, не спорю, бог, может, и есть, но только сам-то он вряд ли об этом знает... А старших нет никого, кто мог бы подсказать, научить дурачка, дурашку маленькую.

Иисус был атеистом, но очень сентиментальным юношей. Вот он и ушёл в ничто, чтоб обнадёжить дурачков человеческих, к коим сострадание испытывал и коими девочка его, ласковая подружка, генетически была обусловлена.

Можно ли лгать?..

Волчонок с котёночком хлещут в углу кислое молочко. И эта, и эта жизнь пройдёт! И самое ужасное, что и в эту любовь просочится клетчатая тёмная пустота...

Вот я сижу перед её матерью, и всем за этим столом отлично известно, зачем я здесь: чтобы во влагалище её дочери вошёл наконец мой член. Зачем же ещё?..

И ты, девочка, пойми, что я делаю это, чтобы не писать о том, что меня действительно волнует... Чтобы не выходить на утоптанную пыльную дорогу искренней, всхлипывающей такой чистоты бесплодной, богоугодной.

В принципе, что здесь такого? Кого ныне удивишь этим? А ты задумайся!

А был бы бессмертен – конечно, было бы по-другому.

Почта сломалась, почтальоны с голоду пухнут. Собака с отвисшими сосками бегает по двору, кусает беременных женщин за сапоги.

А мы в гробу голые. С течением времени гениталии исчезают.

Господи, за что наказание мне такое! Иисус был атеистом! Споткнулся о дверной косяк, перековырнулся, словно клоун-паяц. Рука отвалилась – упала на пол. Всё растерять, вывалить на стол.

Темно... У кого в поле зрения находиться?

Любить душу. Свою физиологическую обусловленность.  Спрятаться за щитом её веры,  возникшей на пустом месте. До утра.

Утром стучатся кто надо – не могут открыть. Нет рядом сильного Вовы Афанасьева.

Взять женщину под пиздцы и вообще всё, что хочешь. Можно ли лгать? В конце концов, после, перед сном, всегда можно извиниться.

Надо прекращать текстуальную интервенцию! И эта, и эта жизнь пройдёт! А старших нет никого, кто мог бы подсказать, научить дурачка, дурашку маленькую.

Дальше двинулся по квартире. Босиком. И быть иначе не может, чтобы не выходить на утоптанную пыльную дорогу искренней, всхлипывающей такой чистоты бесплодной, богоугодной.

Ненавижу слёзы мои непростительные! Я ночной клоун по вызову. Перед сном всегда можно извиниться.

Я сторож в доме, который ранее многое обусловил.

Весной снег растает. Рука отвалилась, не прирастает – любить душу! А был бы бессмертен – конечно, было бы по-другому.

Вот я сижу перед её матерью, возникшей на пустом месте. До утра. Не прирастает.

Придут бандиты взять женщину под пиздцы. Кого ныне удивишь этим? Иисус был атеистом.

Он ей казался интересующим человеком с высоким уровнем внутренней проблемы. Потом возьми, да и ляпни, что всё-де игры на сексуальной почве.

Через день одумался – сказал, что вообще всё хאйня и правильно, как сначала. Она совсем запуталась,  бедняжка, и ненарочно как-то его разлюбила. А старших нет никого, кто мог бы подсказать, научить дурачка, дурашку маленькую.

Почта сломалась, а мы в гробу голые. Во рту опрелость какая-то...

У всех малышей одновременно башня из кубиков развалилась. Рука отвалилась – упала на пол. Одежда истлела. Весной снег растает. А мы в гробу голые. До утра. На пустом месте. Всё. Всё растерять, вывалить на стол. Искать хлам. А что здесь такого? Почта сломалась. Почтальоны пухнут, пухнут, пухнут, пухнут! Королева хочет, хочет, хочет, будто кто её щекочет. Кусает беременную женщину за отвисшие соски.  Любить душу, сочащуюся искренней такой, всхлипывающей чистотой бесплодной, богоугодной. Сочащуюся белой голубиной росой. Сочащуюся... Свирель...

Господи! Господи,  пальцы твои, твои, охваченные антоновым огнем – какую рабыню пальцами такими ласкать!  Куда дальше по квартире двигаться,  когда тапок ещё на выходе не нашёл,  ещё когда весной, ещё снег,  ещё не растаял. А был бы бессмертен – конечно, было бы по-другому. А был бы бессмертен я – был бы атеистом Иисус! У кого в поле зрения находиться?..

И ты,  девочка, пойми, что я сделаю это, чтобы не писать о том, что меня действительно волнует! Чтобы не писать, чтобы не писать, чтобы не об этом – этого нет! Нет!!!

Я сторож в доме, который ранее многое обусловил! Я ночной клоун по вызову!

Он ей казался интересующим малышом с безвременно разваливающимся сердцем!  А  он  ей,  ей,  что всё, де, игры на текстуальной почве. Надо прекращать сексуальную интервенцию! Он её разворачивал под пиздцы на марше свадебного Маяковского.  И Лилю, лилию её в рот. И лилась она, скатывалась под стол.

Прорывалось из неё.  Чашка со стола поползла. Она всё всхлипывала: «Волчок! Волчок!», и руку мою отвалившуюся к симпатичной грудке своей прижимала, нынешняя моя. И её руки так же уже не имели плечиков. Душа споткнулась о дверной косяк. Лежит в гробу голая. Без меня, без неё, без гениталиев, без ничего...

Нет рядом сильного Вовы Афанасьева, который грудную клетку бы мне посжимал, восстановил.

Дрожит. Флюгер вращался. Или всех благодарить или просто идти против себя.

Вот перековырнулся по вызову, на заказ, как ночной клоун-паяц. Тут и голова заодно капнула с шеи в тихий омут её, тихую муть с бензиновой пленкой.

Бомба у меня взорвалась под кроватью. Змея ползёт между пальцев ног, покусывает большой и щекочет развратную королеву маленькой двойней.

Игра без зрителей в чудодейственный лес.  А душа моя  обусловленная  взорвалась под  кроватью. Лгать невозможно. Я ночной клоун-паяц. Ненавижу слёзы мои непростительные.

Хи-хи-хи! Волчок! Ха-ха-ха!  Почта!  Хи-хи-хи! Собака!  Ха-ха-ха! Девочка! Хи-хи-хи!  Душа! Ха-ха-ха! Иисус! Хи-хи-хи! Волчок! Ха-ха-ха! Флюгер! Хи-хи-хи! Афанасьев! Ха-ха-ха! Голова моя! Хи-хи-хи! Девочка! Ха-ха-ха! Волчок!  Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Клоун!!!

 

Огромный свиристель

в моё окно влетель

залез ко мне в постель

и откусил свирель...

 

Голубушка Почта пальцы Господа в рот – и всё на живот.  Голая молодая Бомба-змея  под  кроватью моей разрыдалась. Вырвалось у неё. Рука моя отвалившаяся шарила в темноте...

 

Рыба влетела в окно, затем в рот, и на дно!

Подпиздцы, подпиздцы,  пожалуйста!  Нет, не подпиздцу!  Я ничего больше не подпиздцу! Я уже никогда, никогда ничего больше не подпиздцу!

Темно. Снег весной растерять. Пахнущий псиной, уже не пушистый, серебряный такой порох, которым бомба моя начинена от рождения, от бога. Вот и она, вот и она со временем – бух!!!

 

Кого любить, кого жаловать, кого жалеть, кого разжаловать. Идти по улице…

 

 

                                                Декабрь 1993

 

 

 

ВОДОСТОК

 

Никому не посвящается.

Совпадения случайны...

 

 

Европеец молчал. Азиат сидел на полу. Рядом лежал азиатов мешок, в котором копошилась змея.

Над домом плыла луна.

Эвелина постирала свою одежду, и теперь была абсолютно нага. Она ела. Европеец смотрел на её пупок.

– Нравится? – спросила Эвелина.

– Да. – сказал Европеец. Азиат молчал.

– Всё пески да пески? – спросила Эвелина.

– Да. – сказал Европеец, а Азиат нечаянно опрокинул свою пиалу.

– Можешь сказать мне «спасибо»! – сказала Эвелина, и непринуждённо почесала себе пах.

– Скажи, выбор имени случаен? – спросил Европеец.

– Да. – ответила Эвелина – Отстань!

– Знаешь, я когда-то её любил... – сказал Европеец.

Эвелина набрала в рот воды и стала полоскать зубы.  Потом срыгнула себе на голую грудь,  словно младенец.

Это умилило Европейца, и он сочинил стишок. Азиат молчал.

Вскоре в дверь позвонили – пришёл Я.

Я попил чаю, и, когда ушёл, Европеец сказал обо мне: «Чудак-человек...»

Ему хотелось положить Эвелину на стол, раздвинуть ей ноги и больно укусить в щель. Но он не посмел и вместо этого сочинил стишок.

Эвелина встала и начала поливать цветы. Она была красива. Азиат молчал.

«Тебе столько лет, а ты всё поливаешь цветы, как маленькая! Скоро красота твоя увянет – кто тогда польёт тебя?!» – воскликнул Европеец.

– Ты – ответила Эвелина, продолжая оставаться маленькой.

– И вообще, что ты знаешь о звуках? – снова заговорил Европеец. Азиат молчал.

– Эвелина, а сколько тебе лет?

– Бред.  Бред.  Это всё бред! – ответила Эвелина и провела указательным пальцем между грудей до самого пупка.

– Мы посадили эти цветы три года назад,  а они... Всё никак не цветут! – сказал Европеец, но никто ему не ответил. Тогда он осклабился и написал ещё одно стихотворение.

Голая Эвелина что-то напевала и мыла окно.  В окно Европеец видел,  соответственно,  огоньки  и тосковал всей душой.

– Принцип триединства гласит... – начал Европеец.

– Я тебе не принадлежу, нечего!.. – оборвала его Эвелина.

Европеец пошёл в туалет и заодно выкинул стишки. Последняя фраза Эвелины несколько разочаровала его.

– Спокойной ночи! – вдруг сказал Азиат.

 

Утром он единственный не проснулся. У Эвелины же высохла одежда, и они с Европейцем опять…                                      

 

          Июль 1994

 

 

 

НАЗАР ПЕТРОВИЧ

 

 

Я до сих пор думаю, как же это так вышло? Ведь и Борис знал, и Глеб, и Константинополь заранее слышал! Как оно так случилось?

Я, бессоницей мучимый, воспоминал недавно... Сидел за столом, за окном гигантская ворона таскала со стройки битые кирпичи. В дверь позвонил Анатолий Симонов. Открыл – увидел, что мне подмигнули. И серую шинель рваную. Увидел.

Он мне – знаешь чего? У меня есть... Пойдем!.. Я ему – да, давай. А он мне вдруг, ни с того ни с сего – нет.  Передумал.  Спускаться,  значит,  по лестнице  стал.  Шаги  его  помню.  Стопы. Ступ-ступ и вниз всё, значит, до самых корней волос...

Наутро же дочурка моя из школы страшилку новую принесла.  Мол,  Симонов Толик, Серёжки Пахомова брат,  мамке вчера в полночь в пах топором.  Заехал, стало быть. И смеялся ещё, говорят. Сидел жопой голой в лужице мамкиной крови и хохотал, как безумный. Рожу свою красную по всем жанра законам прикрыл, значит, и хохочет.

И мне дочка-то это всё: ля-ля, ля-ля; посмеялись мы с ней, с Надюшкой моей, и пошли репродуктор слушать. Там сказали: «Скоро всех повесим. Слава богу, в России берёз, что на небе звёзд!»

А на столе, на кухне, стало быть, в самом центре, у нас тогда огромное такое яблоко поселилось. И вдруг смотрю,  Надюшка-то моя, несмышлёныш, ручки свои к яблоку тянет. Ну я уж и хлопнул её по рукам-то, по-отечески так. Она, дура, в слёзы – я извиняться. На колени бухнулся, ноги её целую, детские пальчики её дурацкие, всё такое.

Тут жена вернулась откуда-то – и плакать с порога.  И что на неё нашло тогда? По полу катается, одежду на себе рвёт, рычит по-звериному, дура.

Надюшка же тем временем слёзки вытерла, замолчала. Вот встала тихонько, к мамочке подошла (а та у неё все,  значит, в ногах мечется, орёт). Надюшка и говорит тихо-тихо: «Мамочка-лапочка, милая, любимая, моя родная, что с тобой, мамочка моя?» И вдруг после такой вот нежности – бах ногой матери в ухо. Я даже ахнуть не успел. Но в следующую секунду начал одеваться, оделся и начал уходить в кинотеатр. Ушёл.

 

А на улице зима была.  И вот я так неспеша себе шёл, а с другой стороны почему-то вдруг вспомнилось: музыкальная школка, урок сольфеджио, я диктант написал нехорошо; подошла Татьяна Афанасьевна, педагог, посмотрела и говорит: «Что это ты такое наколбасил?» И на этом местовоспоминании меня вдруг, как прямо ошпарило.

Я тогда в сторону, помню, неуклюже как-то метнулся; бежал дворами, переулками, телефон-автомат нашёл. «Алло, – говорю, –  ... а можно Бориса ли?»

– Борис, как же так? Ведь ты же знал! Даже Глеб знал, понимаешь?

А он, дурак, послал меня и не понял, какая в этом во всём угроза таится для нас. И в тот же вечер я ещё в кинотеатре в механика стрелял, а они все, козлы, цыкали на меня. Цыкали, будто я виноват в чём-то...

 

Наутро ещё один анекдот выяснился. Толик Симонов целовался со своей пассией на морозе, и в этот самый момент ему на голову ледышка упала. Так он и откусил язык сам себе. Что уж совсем забавно, так это то,  что язык его, горемыка, у пассии оной ещё на мгновение во рту задержался. Она, конечно, его тут же, дуреха, выплюнула; тот заледенел мгновенно. В результате, сотрясение мозга, больница, каторга, цинга, наконец.

Я об этом узнал,  пошёл чай вскипятить, а из репродуктора снова вдруг: «Скоро всех повесим!» Казалось бы,  что здесь такого?  Ведь просто случайная,  вырванная из контекста фраза, но меня тут, как пополам согнуло. В животе, будто змея заворочалась.

Упал я на  пол,  от  омерзения и боли катаюсь по линолеуму,  а он весь такой жирный,  засаленный, склизкий.

Жена на шум прибежала. Давай с порога орать: «Прекрати выть, сволочь!  Гадина! (Я подумал ещё, какая такая гадина? Гадина вот у меня сейчас как раз в животе ворочается.) Скотина! До чего ты довёл нас? Наденька уже неделю без сознания мучается.  К аппарату подключена! Не сегодня – завтра  в  городе  выключат электричество, аппарат будет обесточен, а наша девочка по твоей милости сдохнет! Что ты воешь? Белуга нелепая...»

И вдруг из глаз её слёзы тихие покатились. Подошла ко мне, обняла, целует солоно, в постель увлекает.  И там плакали, снова плакали. И она плакала, снова плакала, кончала, плакала, плакала, кончала, приговаривала всё негромко и искренне: «Мой бедный... Мой бедный кретин... Мой бедный...»

И вдруг я понял,  что наша Наденька умерла... Должен признаться,  эта мысль не явилась для меня новой.  Я давно уже подозревал, что меня окружают сплошь мертвецы. Чтобы проверить это, я решил срочно ехать в больницу к Толику.

Там я с порога спросил его: «Зачем ты это сделал?» И он,  вопреки ожиданию, действительно начал что-то мне отвечать: «Назар Петрович... Назар Петрович...», но тут уж я, в свою очередь, совсем голову потерял. Дурак теперь, стало быть...

                                        

   Декабрь 1995

ЭКЗАМЕН

 

 

Ничего, придет, залатает осень. Мне напишут письмо. Мне много золота будет.

Все общеизвестные схемы я уже отработал:я уж и любил, и меня уж любили, даже как-то раз взаимность была, но помешала война миров.

Зелёный человечек крикнул: «В атаку!» и упал,как мешок, сражённый человечком малиновым. Другой малиновый человечек крикнул: «В атаку!» и тоже упал, сражённый другим человечком зелёным.

Серёжа Фердыщенко крикнул: «В атаку!» и получил в лоб снежком,брошенным Васькой Котовских. А Коля Воробьёв скатился с горки, а как докатился до конца, умер и заледенел.

Мама Колина долго плакала, а на похоронах расцарапала ему гроб...

В день своей трагической гибели Коля получил в школе «пятёрку» по музыке. За то, что пел. Честно говоря, как раз тогда душа его вместе с песней и отлетела. Поэтому с горки он уже совершенно бездуховным катился,что,впрочем, не помешало ему незадолго до этого вполне сознательно поигратьв снежки с Серёжей и Васькой.

Их родителипосле этого запретили мальчишкам всю зиму появляться на улице и даже обучать стали их на дому.

Тогда классная руководительница 6-го "б" подала на них в суд.

Когда он наконец состоялся, она произнесла следующую обвинительную речь: «Ни для кого не секрет, что хотя и каждому в своё время,но без исключения всем,предстоит ещё самый серьезный экзамен.Я думаю, вам понятно, что я имею в виду. Коля, наш маленький и любимый... Гы-гы-гы (всхлипывает). Коля Воробьёв, этот тихий,болезненный,но наделённый потрясающей внутренней силой мальчишка, этот... этот воробышек... выдержал свой последний и самый главный экзамен на «отлично». Что же касается Фердыщенко и Котовских, то я полагаю, что их родителей следует посадить в тюрьму! Потому что в наше время война миров неуместна! Надеюсь, уважаемые судьи прислушаются к моим словам и проявят себя с наилучшей стороны. А что до вашей покорной слуги, так разрешите откланяться, – у меня завтра экзамен...»

 

  Октябрь 1996

 

 

 

АНТОН И АЛЁША

 

 

– Не тебе разучивать эту пьесу, Антон!

– Но почему, о Алёша?

– Ты испорчен. Ты не от той яблони плод! Ты очень мятый, скукоженный, не без яду даже.

– Но ты... Но кто есть ты, о, Алёша?..

– Я?Да я ношу сапожки золотые,и даже застёжки на них тоже золотые. Да я часовой у Самой Главной Башни. Вот, кто я такой, Антон!..

– Ах, Алёша. Как горд ты! Как дерзок! И, должно быть, очень одинок?..

– Да нет, отчего же. Напротив.

– Но как? Дерзкий, гордый и... не смею вымолвить... и... счастливый? Так ли это? Не лжёшь ли ты сам себе?

– Себе?Нет. Нет, Антон. Себе – никогда. Я лгу тебе. И скорее время остановит свой бег, чем я скажу тебе правду! Впрочем, самую маленькую правду я могу тебе приоткрыть, если ты покажешь мне, где моя волшебная и несравненная Изадора.

– Что ж, будь по-твоему, Алёша. Подойди-ка скорее к окну! Видишь, она прогуливается по саду?

– Да, но возможно ли это? Уж не волшебник ли ты, Антон?

– Нет. Просто я хочу получить от тебя хотя бы самую-самую маленькую, самую малюсенькую правду.

– Ну, хорошо. Слушай... В прошлой жизни ты был... крысой... И этого мало!.. Ты был фрейлиной у крысиной принцессы. Но недолго длился твой бенефис. Очень скоро обман раскрылся...

– Побойся бога, Алёша! Какой ещё обман?

– А такой обман, что на самом деле ты не был... самкой!.. Это раскрылось, и тебя сделали ... ха-ха... сделали... ха-ха... ев... ха-ха... евнухом. Ой, не могу! Вот смехотура-то!..

– Какой ты злюка, Алёша! Злой, гадкий мальчик! Злой и смешливый. Всё хохочешь себе в дурацкие усики, а того не знаешь, что теперь не видать тебе Изадоры!..

– Господи!.. Как?.. Как не видать?! Ой! Что, что же наделал я, злюка! Прости, прости меня, Антон! Пожалуйста, Антон, прости! Ну, Антон... Ну, пожалуйста! Прости, прости меня, Антон! Антон! Антон!..

– Да при чем же здесь я, Алёша? Ты же сам на себя накликал беду. Помнишь, на концерте одном, на одном концерте, помнишь?..

– О, боже! Ну за что же? Господи! За что мне опять? О!!! Антон!!! Антон!!! Неужели же нет никакого лекарства?..

– Нет, Алёша. Нет никакого лекарства от судьбы...

– Боже, мне кажется, время остановилось... Да, в самом деле, время остановилось. Ты чувствуешь, Антон,время остановилось?Знаешь, теперь я могу сказать тебе более честную правду. Вот она... Вот она – эта правда. Слушай её, Антон. Вот она! Я... я... я пошутил...

– И я пошутил, Алёша...

 

 Октябрь 1996

 

 

 

НЕБЕСНЫЙ ЛЕСНИЧИЙ

 

 

Оживает сразу всего миллион... А что миллиард? Да ничего миллиард!..

А ведь всего-то поехал знакомой дорогой.Но и там подстерегало меня неведомое. А сколько нам еще открытий чудных навяжется на нашу всё ещё молодую голову,с которой, всё равно всё ещё ничего не делается. Всё равно молодая она, сколько ломом по ней не стучи. Всё равно молодая,потому что. .. действительно,молодая ещё, и иной причины здесь нет. Мало. Всё ещё мало мне лет. Отчего ничто не сломит меня, наконец? Оттого что мало, мало мне лет...

 

 А потом Миллион написал Миллиарду письмо:

 

"Здравствуй, это я,

твой маленький брат Миллион.

 

Отчего я так мал? Отчего так мал?

Как я живу? Как поживаю? Да всё бы и ничего, если бы не то-то и то-то.

Моя вожделенная Тысяча где-то затерялась среди прочих чисел и циферок. Я тут подумал: не иначе, как число – это Суть, Душа,можно сказать, а циферка – это одежда: пальто там, костюмы, скафандр, если угодно.

Как твоя старая Сотенка?Удивительно!Вот она жизнь-то! Уж действительно старая стала, а сто первой так не стала!..

Но.., впрочем, всё это – чушь!

За сим, до свиданки."

 

И, неладное заподозрив, Миллиард пошёл на железнодорожный вокзал, обменял свою младшую дочку Десяточку на эсвэшный билет и поехал братишку свою из беды выручать.

Поезд тронулся. Миллиард закурил. Его сосед по купе попросил прекратить.

– Но почему это? Да кто вы такой есть, милостивый вы мой государь? – вспылил Миллиард.

– Вам, конечно, известно, мой юный друг, – начал издалека сосед, – что в ходе Великой Отечественной войны советский народ потерял более двадцати миллионов человек?

Миллиард нехотя кивнул.

– Так вот,– продолжал его неслучайный попутчик – это я и есть. Имя мне Легион. Аз есмь Число. Или, как выражается ваша братишка, аз есмь Пальто или Скафандр, если угодно.

– Ну знаете! – воскликнул взбешённый Миллиард.

– А что тут знать-то,милейший? Всё очень просто. Вообще, думается мне, не стоит искать в тёмной комнате отсутствующего там чёрного кота.Вам, конечно, знаком этот афоризм? Так вот, всё, доложу я вам, очень просто: аз есмь Скафандр, а вот вы, дружище, уж и не знаю, как это помягче сказать...

 

А Миллион жил в тайге. Фамилия его была Кубометров.

Он очень любит тепло. Плохо ему теперь. И вот к нему едет его брат Миллиард.

Оба они – безотцовщина. Всю жизнь с ними поблизости какая-то беда и... смерть.

И бочка мёда.И бочка мёда со склона огромной горы катится на бедного Миллиона. И ему страшно. Едва ли он брата дождётся.

Игрушечные зверьки живут внутри циферок.Потому что цифра – это пальто, пиджак, рукавичка, теремок.

Они живут там,в своей звериной тайге. Они докучают нашему Миллиону своими бесконечными дурацкими просьбами. Он одинок, грустен, вряд ли брата дождется, да ещё и уже смутно догадывается о новой подстерегающей его гадости.

О, да!Теперь он понял вполне,вполне осознал,что весьма его существованье сомнительно. Он, Миллион – не более чем двадцатая часть Легиона,вечного спутника Миллиарда,а тот, в свою очередь, вмещает в себя около пятидесяти Легионов. Поэтому Легиона тоже не существует.

Существует только один Миллиард! Так вот в чём тайна тайн! Миллиард – отец всему! И всему голова! И Миллиону – отец!

Вдруг кто-то тронул юношу за плечо. Миллион обернулся и увидел ровно двадцать точных копий себя самого, которые тоже в этот момент обернулись, и каждый из них увидел ещё по двадцать копий себя самого. Это был Легион.

Вдруг раздалсярадостныйкрик Миллиарда: «Здравствуй, братишка!Я спасу тебя!» И каждый Миллион, обернувшись на голос,увидел сразу тысячу собственных копий.А поскольку этих копий былацелая Тысяча,то каждый из Миллионов заплакал навзрыд, внезапно, осознав, что их единственная и одноименная возлюбленная Тысяча – не более чем число,которым всего лишь обозначается количество влюблённых в неё миллионов.

И следующаяужасная догадка пронзила мозг Копии.

Сомнений не было: любой миллион – это всего лишь его Возлюбленная, помноженная на себя же саму!

Миллион упал ничком на,извините,сырую траву и закрыл глаза.«Я спасу тебя!» – кричал в нём его брат Миллиард. «Я люблю тебя!» – кричала в нем его тысячеголовая Тысяча...

Тогда, откуда ни возьмись, появился Небесный Лесничий и громогласно объявил: «Каково бы ни было число открытий – все они поддаются каталогизации! И какова бы ни была степень их чудесности – приходит миг, когда всё это перестаёт иметь какое-либо значение! Этим, собственно, и объясняются известные строки из письма Миллиона своему брату: «...Как я живу? Да всё бы и ничего, если бы не то-то и то-то...»

 

  Октябрь 1996

КРОВОИЗЛИЯНИЕ,

или

ПЕРЕВОД С НЕМЕЦКОГО

 

Я разгромлен,

и страна моя погружена во мрак...

Вода над моим лицом

живая.

Колокол и бой часов над рекой

прощают.

А пятнадцати лет отроду я пела

в церковном хоре.

Тихо-тихо,

как мышка...

 

Сейчас утро...

 

Бабушка тискает жилистыми руками

разбухшее вымя Александрины.

 

Молоко сочится сквозь поры сосков,

гулко падая в пустое ведро...

 

"Кровь и железо!" -

слышится в коридоре,

а бабушка шмыгает носом,

задумчиво лижет губы.

Я не одета.

Кровь стекает по ногам

в кислую лужицу

вчерашнего молока...

Ложусь на землю;

прячу лицо в пыли;

страшно, голодно, глупо.

Мать рожает кого-то из нас.

 

По бабушкиной руке ползёт жирная муха.

Муха карабкается...

по толстому жёлтому волосу,

заползает в ухо,

исчезает в его таинственной глубине...

 

Под одеялом прячу свои детские ручки.

Я теперь мальчик-шалун.

 

Узкая полосочка света из кухни -

Чу!..

кисонька опрокинула чашку

с молочным коктейлем.

 

Папа пьёт его перед сном.

В коктейле капельки...

маминой крови.

Мы все хотим вылечить нашего папу.

Но ему, похоже, уже ни что не поможет.

 

Бабушка свернулась на ковре

в неестественной позе.

Юбка ея задралась,

обнажив посиневшие дряблые ляжки.

Это кровоизлияние.

 

Я же – большой.

Надо становиться серьёзней.

Вот и родители на меня со значением...

Папа улыбается мне. Они дают мне понять.

Ставят меня в известность,

ставят на вид:

в неловкое положенье вещей.

 

В памяти всплывают картины...

Бабушку хоронить мне.

 

Отец шепчет мне на ухо:

«Это ты, сынок!»

 

Наблюдаю малыша лет пяти.

Он вынул из печи

чугунок с кипящей смолой.

«Вылей, вылей ей на лицо!..» –

шепчу самому себе.

 

Бабушка дурно пахнет.

Эта тягостная семейственность!..

 

Умерев, она продолжает желать,

говорить, ждать...

Ждёт похорон...

 

Я вынимаю её из платья

и голую кладу на салазки.

Снег хрустит на зубах.

 

Я знаю,

когда захлопнулась дверь,

мать разделась,

чтобы снова доить отца,

чтобы забрать у него

ещё несколько миллионов

в свой ненасытный рот.

 

Я тоже чувствую солоноватый привкус...

Девочкой я часто делала это брату.

Теперь он умрёт, но в этом не я виноват.

 

Мой муж тоже умрёт.

Не пройдет и недели.

Ему необходимо умереть.

А мне... А мне?

Я не хочу думать о сыне.

 

Молоко сочится сквозь поры моих сосков,

кровь стекает по ногам

в скользкую лужицу

предполагаемых жизней.

 

Я не одета...

 

"Кровь и железо!" -

услышит мальчик,

опускающий бабушку в яму.

 

В голом осеннем саду

раздаются звуки свирели...

Александрина – источник парного мяса.

 

Я пробила ей горло её же рогом,

спиленным моим мужем за сутки до смерти.

Агонии не было.

Да и смерти, наверное, нет.

 

Заливая кровью мою ночную рубашку,

Александрина размышляла

о спящей под снегом бабушке.

 

Скоро вернётся мой мальчик.

Я не одета...

а наша страна погружена во мрак.

 

Он почувствует тепло моего язычка.

Я – безумная девочка!

Я, безумная девочка,

танцую на столе, умираю от счастья

столько раз...

 

Кровоточит четверть часа.

 

Неостановимое кровоизлияние

или, как там? – разрыв сердца?..

 

Почти точки наперебой обгоняют:

юла, елей, Элиот, Эллада,

элеуторокок, кокаин, морфий,

post mortem nihil est...

                             Историография...

                                            графиня

умирает последней...

                                   Нейрохирургия крови

    показала на Вас!

                         Вашество! Остановите меня!

                         Заблуждение меморандумов,

                              венная инженерия...

                              и вечный огонь... впереди...

                                       

Ноябрь 1992

 

 

 

ЗАВЕЩАНИЕ НАЗАРА ПЕТРОВИЧА,

 или

НЕНАВИСТЬ К КРАСОТЕ

 

 

А ещё в тот день над городом самолёт пролетел. И мы,  маленькие, увидали его из окошка и решили... Да, если не сейчас, то потом едва ли уже; да, надо; потом не сможем, не захотим, не сумеем; сейчас нужно, иначе никогда, а следовательно умрём не в том настроении, а этого нам уже сейчас очень бы не хотелось.

Тогда выскочили, поскакали по неуклюжим ступенькам. Вниз. Устремились к проёму, вывалились на уличный снег. Он сыпучий ещё, да и мы все, как на грех, бОсые...

Кожа лопалась с шумом. А в ушах всё самолетный пропеллер жужжал, манил, подмигивал острыми лопастями, приглашал, настаивал, приглашал в свою аэродинамическую трубу.

А там,  мы все это давно знали, чувствовали как-то с детства ещё, там, там – все сны наши, там так и не ставшие нашими женщины, умершие родственники, жалобные зверюшки, игрушки детские, родители, мама и прочая чепуха.

И уже тогда передвигались мы все, как во сне, и уже тогда можно было бы догадаться.

И, в общем-то, искренние клятвы наши уже содержали в себе привкус гибельного профессионализма. Мы грустили.

Мы никогда не хотели стать таким же,  как они. Мы всегда боролись с тем, что в нас было от них, но... проникло, протиснулось, просочилось, как сквозь марлю, сквозь кожу, как вода сквозь, как гипсовая повязка, закостенело всё.

Мы кидались на всех. Бежали к упавшему самолёту, срывали горла свои безудержным лаем. На бегу кусали друг друга. Были ли мы собаки? Да, очевидно. Но мы были и кошки, и динозавры, и сапоги-скороходы, да и вообще по сути скоты. И «сколько можно плакать?» спрашивали друг друга и тут же начинали ныть, что, мол, как жаль, что уже невозможно плакать, как прежде.

И никто не догадался подсыпать нам под ноги битого стекла, и мы радовались отчасти, что избежали этакого дурацкого героического пафоска, но грустили также.  Оттого,  что всё уже довольно долгое время, казалось нам берущим своё начало как-то ни от чего.

И не было тут никакого поиска Абсолюта, не было тут ничего такого красивого, напрочь отсутствовала уאбищная экзистенциальная тоска, а была какая-то абсолютно скучная настойчивая хуйня, по сравнению с коей даже усталость от повседневной работы не принималась в расчёт. Одним словом, нам нужен был этот наאбнувшийся самолёт.

В самом деле, почему бы и не самолёт? Почему, например, не троллейбус, почему, собственно, не кто-то из нас?

И мы бежали, не помня себя, и мучил один вопрос: неужели от этого никому так и не станет хуже? И одновременно, как всегда, столь неоригинально было всех жаль, даже может любовь какая подпрыгивала в животах, благодаря нашему нелепому бегу.

За нами гнались собаки. За нами гнались собаки. Самые сильные из нас тащили за собой на верёвках сопротивляющихся старичков. Самые сильные из нас тащили за собой на  верёвках сопротивляющихся старичков. Самые слабые, сжав зубы, по несколько раз повторяли случайные фразы.

Я был один из тех. И из этих я был. И устал ненавидеть себя за то, что я был везде, за то, что я был из всех, был соткан из них, из этого печального дерьма, от одного взгляда на которое у некоторых слабых, как правило, разрывается одно из их бесконечного множества жалостливых сердец.

О, да,  блядь! У каждой человекообразной, искренне любимой мной сволочи есть запасные сердца. Есть они и у меня. И я вспомнил об этом в самый на первый  взгляд неподходящий момент и подумал ещё: «Чёрт меня подери! Ведь и в самом деле лучше ничего не придумать! Какая мерзость! Какая непобедимая красота! Какое фантастическое уродство! Опытный рот!»

И я вырвал из груди своей запасные сердца и кидался ими в невольных  попутчиков, а у них и вправду, подкашивались их бутафорские ножки; у некоторых портилось зрение, а иные кидались своими сердцами в меня.

Иногда мне удавалось поймать брошенное в меня сердце рукой, и я, всё так же на бегу, начинал сжимать его, катать между пальцами, выжимать кровь, использовать как эспандер.

Самолёт же мы нашли без труда. Тот почти не повредил себе крыльев, за исключением одного. Но и этого, впрочем, было достаточно. В иной ситуации. И вспомнить тоже было достаточно всего лишь какую-нибудь недавнюю подробность,  и становилось немногим лучше, чем любому из нас при виде явно нового, хотя и не более яркого зрелища.

Мы хотели обмануть друг друга. Вы понимаете? Мы хотели обмануть каждого из миллионов себя. Нам не довелось. Нам не удавалось. Как прежде не удавалось что бы то ни было, так и сейчас не удавалось и это.

 

Но мы всё же вошли. Двери не были заперты. Из многочисленных скважин омерзительно красиво сочилась какая-то рыжая жидкость.

А мы устали.  Мы устали ещё вчера. Мы вчера устали так, что уже потускнели даже воспоминания о позавчерашнем отдыхе. Почему это так – думать уже не было сил. Наверно, на прошлой неделе мы так утомились, что позавчерашнего отдыха оказалось мало. Оказалось, что отдых этот пошёл нам только во вред, ибо мы расслабились, и теперь собраться с силами не представлялось возможным.

А сегодня мы бежали весь день, и мы устали, как сволочи. И даже сегодня, как и вчера, как и всю нашу сволочную жизнь, нас преследовала наглая, уродливая, неизбывная красота.

Она, красота,  лезла буквально изо всех щелей, выстреливала вместе с искрами у нас из под ног, капала на нас с неба в виде дождя в самый, на первый взгляд, неподходящий момент. И ведь этакая пакость! Даже мы сами были безнадёжно красивы...

У нас были прекрасные души, переполненные нашей же добротой к окружающим, словно кишечник, переполненный тривиальным дерьмом. У нас были красивые лица; глаза, в которых читались предвечная печаль и возвышенное  страдание. И в жизни нашей была масса красивых совпадений, эстетически совершенных коллизий; сами судьбы наши невольно и неумолимо на наших глазах переходили в ранг произведений  искусства.

Мы ненавидели за это друг друга, себя; мы ненавидели жизнь, но к своему ужасу всякий раз обнаруживали, что Ненависть наша ещё прекрасней, чем наша Любовь.

Красота обложила нас со всех сторон. Она набилась во все существующие полости. Как грязь, набилась под ногти. Она пропитала наши внутренние органы. Казалось, мы все приговорены к смертной казни через Красоту.

Хотелось бежать. Сбежать. Убежать. Забыть. Убить Красоту, но это было заведомо невозможно, ибо что может быть прекраснее смерти?..

 

А в самолёте было темно. И нам предстояло несколько минут очередного дурацкого отдыха, пока наши глаза не привыкнут к мраку, и не станет понятно, насколько красив разбитый пассажирский салон.

Но вдруг, конечно же, блאдь, из-за какой-то случайности, но опять как ненавистно более кстати вспыхнул свет, и мы снова увидели друг друга.

И с ужасом мы вдруг поняли,  что научились читать мысли и чувства друг друга и тут же нам, или уже можно было сказать, мне, стало ясно, что все мы хотим одного, и уже не вызывало сомнений, что пришло-таки это вожделенное время исполнения заветных желаний...

Стало так тошно, что в три секунды мы заблевали весь самолёт. Это было достаточно мерзко, что порадовало, но всё ещё слишком эстетично, что огорчило. И уже через минуту стало ясно, что Красота проникла даже сюда. Скорей всего она проскочила, пока мы входили в дверной проём. Или... (от этой догадки на мгновение стало жутко) мы принесли ее собой?..

Мы, красивые, занесли и сюда эту заразу. Да, на первый взгляд можно убить себя, и всё прекратится, но ведь Красоты от этого станет лишь больше.

И мы закрыли на всё глаза, сожалея о том, что нельзя залить ОКОянные впадины парафином, хотя бы уже потому, что и в этом слишком много позёрства.

Мы уже старались не думать, поскольку от каждой мысли любого из нас, в головах у всех тотчас же поднимался неимоверный шум. (Видимо, где-то произошло замыкание; прорвалась изоляция, а тут и воды натекло ниоткуда возьмись.)

 

Мы, говорю, уселись в дурацкие кресла, расположились там поудобней и закрыли глаза…

И в самом деле, пришло, пришло-таки до омерзения счастливое время, когда стали исполняться желания. И оказалось, что да, что есть этот чёртов Бог, и действительно вся жизнь была периодом испытаний и да, и, чёрт подери, мы действительно были избраны, и всю жизнь чувствовали сие неслучайно, и всё, всё так и есть, блядь! И красота повсеместна, и нет ничего кроме этой дуры дурацкой. И мы, как знали, поднялись, полетели на этом самолёте разбитом в Страну Вечной Радости. И всё сбылось и свершилось всё. אб нашу мать! И горевать не могли уже, но вот тогда и затосковал бы о жизни былой, кабы прежним остался, но уже совсем непонятно стало.

Но я  дольше других держался, и всё сквозь зубы цедил: «Ненавижу! Ненавижу себя! Ненавижу Радость! Ненавижу себя за Любовь! Ненавижу Любовь за Красоту! Ненавижу себя за Ненависть! Ненавижу!»

И тут вообще самое худшее прослучилось, а именно то, о чём мечталось всегда! Явилась Вечная Любовь под конец и, нехотя, в бесконечность вывалился.

И, конечно же, блאдь, Единственная Моя накрыла поцелуем всё тело моё и даже как-то внутри умудрилась. И я тоже обнял её, и ничего лучше этого действительно нет и не будет, но больно, мерзко, гадко и прекрасно ещё более на душе стало. И ненависть, и любовь, блאдь! Блאдь! Блאдь!..

И, конечно,  мы с ней, с половинкой моей, смотались в единый, трогательный, опять же, клубок и покатились, покатились куда-то счастливые. Тьфу…

И, как на грех,  никто нас громом не поразил. «Слава тебе, Господи! Пאздец Красоте!..» – ангелы вокруг зашептались...

 

     ( На этом месте рукопись обрывается...)

                                            

Февраль 1996

2